Краеведческо-экологическое общество
«Бутово»
Союза краеведов России
Слышанное. Виденное.
Передуманное. Пережитое.
Главы
из книги
В. А. Любартович, Е. М. Юхименко
Московский промышленник Н. А. Варенцов
От оживленной и шумной, известной своими
домами-дворцами и их именитыми владельцами Старой Басманной улицы в Москве,
недалеко от Разгуляя, отходит в сторону Немецкой слободы патриархально-тихий
Токмаков переулок, который, чуть изгибаясь, открывает взору стройную вертикаль
колокольни казаковской церкви Вознесения на Гороховом поле. В XIX в. в этом
районе селились купцы средней руки: Струковы, Юдины, Ступины, Каширины. Среди
типичной одно-двухэтажной жилой застройки выделялся лишь один ампирный особняк
начала XIX в. (к счастью, сохранившийся до наших дней) на углу Токмакова и
Денисовского переулков. Сквозь нежную зелень теперь уже двухсотлетних
лиственниц просматривается одноэтажное каменное здание с крестообразным
мезонином и главным фасадом, украшенным стройным четырехколонным портиком.
Предание называет среди владельцев этой усадьбы и писателя Д. И. Фонвизина, и
декабриста М.А. Фонвизина, однако документально установлено, что участок с
домом (после пожара
В начале XX в. он был широко
известен в деловых кругах Москвы и России как владелец нажитого собственным
трудом 11-миллионного состояния, директор двух солидных фирм, торгующих
хлопком, шерстью и каракулем по всей стране; как председатель правления
крупной текстильной мануфактуры и общественный деятель. После
Тяжелые, трагические обстоятельства
жизни в Советской России не сломили Варенцова. Живя в полной безвестности и
нищете, он в 1930-е гг. нашел в себе душевные силы и даже мужество (если учесть
разительное несоответствие сути его прежней жизни новым, революционным идеалам)
записать свои воспоминания. До
Мемуары Н. А. Варенцова охватывают
период с середины 1870-х гг. до
Три десятилетия активного участия в
российской торгово-промышленной жизни доставили Варенцову обширный круг
знакомых: с одними он был связан дружескими отношениями, с другими –
длительными деловыми; более того, «по долгу службы» ему приходилось наводить
справки о состоянии дел своих клиентов. Ярко и колоритно обрисованы им
известные представители купеческого мира Москвы и других городов России: Т. С.
Морозов, А. А. и Н. П. Бахрушины, Н. А. Найденов, Н. А. Алексеев, целые
семейные династии – Хлудовых, Востряковых, Боткиных, Рябушинских, Перловых,
Коноваловых, и многие, многие другие. Автор описывает свои встречи с Д. И.
Менделеевым, С. Ю. Витте, великим князем Николаем Константиновичем, Н. М.
Барановым, И. Л. Горемыкиным, А. С. Сувориным, А. И. Коноваловым и другими
известными людьми.
О человеческих качествах Н. А.
Варенцова можно судить по тем оценкам, которые иногда сопровождают его
воспоминания, а также по авторским симпатиям и антипатиям. В основе всей
деятельности Н. А. Варенцова лежала предпринимательская мораль, унаследованная
им от предков и заключавшаяся в честных правилах ведения своего дела. Поэтому
он нетерпимо относился ко всякого рода «грюндерским» проектам, разорявшим
доверчивых и не слишком опытных вкладчиков, к безудержной наживе за счет
спекулятивных махинаций и нечестной биржевой игры.
Воспоминания Варенцова обладают
высокой степенью достоверности – в изложении событий, в характеристиках людей,
в описаниях и деталях. Пожалуй, наиболее разительным примером правдивости
записок может служить рассказ, раскрывающий историю создания известного полотна
В. В. Пукирева «Неравный брак». Варенцов пишет о том, что в её основу был
положен рассказ Сергея Михайловича Варенцова, друга художника и двоюродного
дяди Николая Александровича, он же и был первоначально изображен в виде шафера
невесты. Эта версия расходится с общепринятой, основывающейся на сообщении В.
А. Гиляровского, согласно которой материал для картины дала жизненная драма
самого художника, а изображение шафера является его автопортретом. Недавние
разыскания искусствоведа Л. В. Полозовой подтвердили варенцовское семейное
предание: сравнение изображения шафера на эскизе к картине «Неравный брак»
(Государственная Третьяковская галерея) с портретом С. М. Варенцова также кисти
Пукирева не оставляет сомнений в том, что здесь изображено одно и то же лицо. В
окончательном варианте картины вследствие недовольства С. М. Баренцева шаферу
были приданы черты Пукирева.
Николай Александрович Варенцов
происходил из старинной переславль-залесской семьи, ведущей свое начало по
крайней мере с XVII в. По исповедным росписям, опубликованным в
На портрете, написанном неизвестным
художником в
Н.М.
Варенцов, дед Н. А. Варенцова, торговал чаем и мануфактурой. Он пользовался
репутацией очень честного человека. В
После
Оставшаяся молодой вдовой Александра
Федоровна решила посвятить свою жизнь воспитанию детей. Семья переехала с
Земляного вала в Замоскворечье, в Кадашевский переулок; здесь и вырос Николай
Александрович. В
Как позже напишет об отце Андрей
Николаевич Варенцов, оставивший краткие воспоминания о своей семье под названием
«О пережитом», Николай Александрович был «человек незаурядный, очень
деятельный и работящий. Он сам выбился в большие люди».
Область для своей коммерческой
деятельности Н. А. Варенцов выбрал, по-видимому, по подсказке тестя. Бурное
развитие текстильной промышленности в России делало все более острой проблему
обеспечения предприятий сырьем, предпочтительно отечественным, что было
связано с хозяйственно-экономическим освоением Средней Азии. Целый ряд фирм
занимался подобной посреднической деятельностью.
В
Вскоре Варенцов был избран на пост
директора САТПТ. Однако внезапная смерть Куприна в
В мае
В конце 1880-х гг. МТПТ взяло под
свой контроль ряд промышленных предприятий, которым грозило полное разорение.
На грани банкротства было и учрежденное в
В
Предпринимательской деятельности Н.
А. Варенцова был свойствен широкий размах. Он искал не только собственную
выгоду, умел видеть проблемы развития отечественной промышленности в целом. Во
многом благодаря его усилиям на российских текстильных предприятиях стали
широко использовать хлопок из Туркестанского края взамен привозного –
американского, египетского и индийского. Варенцов принимал участие в ряде
общественных начинаний: был гласным Московской городской думы, попечителем
частной женской гимназии в Москве, активным членом Дамского попечительства о
тюрьмах, в состав которого входили видные представители городской
администрации, духовенства и купечества. Н. А. Варенцов имел и награды: орден
Св. Станислава 3-й степени и золотую Бухарскую звезду 1-й степени.
В деловых кругах Варенцов имел
репутацию честного, справедливого и отзывчивого человека. Интересный случай,
относящийся к голодным 20-м годам, описывает в своих воспоминаниях сын Николая
Александровича, Андрей: приближалась Пасха, а «дома ничего не было, и достать
было трудно. И вдруг вечером в Страстную пятницу приходит к отцу пожилой
человек, представляется и говорит: «Николай Александрович, когда-то Вы меня
выручили деньгами и я Вам их не отдал. А вот теперь я получил большую посылку
от АРА (кажется, так называлось общество, доставлявшее сюда продовольственные
посылки). Думаю, что Вы нуждаетесь, и вот решил хотя бы часть долга отдать Вам
продуктами». Там, помню, оказались мука, сахар, масло и еще что-то много».
С начала своей деловой карьеры
Варенцов становится московским домовладельцем, а затем и помещиком. Ему
принадлежали комплекс доходных домов под № 4 на Старой Басманной улице (снесены
в 1930-х гг.) и имение Бутово под Москвой. В
Судьба самого Николая Александровича
и его детей от двух браков повторила жизненные пути многих, кому пришлось жить
в смутные годы первой трети XX в. Старший сын Сергей, будучи учеником Александровского
коммерческого училища, оказался участником революционных событий
Как и большинство представителей
крупной буржуазии, Варенцов был членом партии октябристов, А. И. Гучков
настойчиво предлагал ему войти в ЦК.
«Страх и трепет, угнетение души и
сердца» – так, перефразируя слова из Библии, характеризовал Николай
Александрович свое состояние первых послереволюционных лет. В Москве он жил
под постоянной угрозой ареста. Вдруг оказалось, что его любимый дом в
Токмаковом переулке имеет одно важное преимущество: выходя на две улицы, он
позволял в случае опасности скрыться незамеченным. Варенцова не покидала
тревога за сыновей. Марк в начале Октябрьской революции и боёв в Москве вместе
с юнкерами оборонял Кремль. Как известно, юнкера сдались Красной гвардии при
условии, что их всех (без погон) выпустят из Кремля. «Я помню, – писал позднее
Андрей Варенцов, — как Марк прибежал домой и отдал мне на память пропуск на
выход из Кремля, подписанный каким-то полковником. К сожалению, я этот пропуск
закопал на чердаке нашего дома». Позже Марк и Лев участвовали в белом движении:
Марк сражался в Деникинской армии, а Лев – у Колчака (отступая с его частями,
попал в Китай и умер в эмиграции после
В
Дом в Токмаковом переулке подвергся
уплотнению: с
Репрессии, видимо, за преклонностью
его лет, обошли стороной самого Николая Александровича, но не его семью. В
А.
Н. Варенцов вспоминал, как были отобраны у Ольги Флорентьевны драгоценности в
Марк, до революции окончивший
юридический факультет Московского университета, по возвращении из Одессы
работал юрисконсультом, а свободное время проводил за шахматами (он имел первый
разряд; в свое время был известным футболистом, в
А.Н. Варенцов записал в своих
воспоминаниях: «В зимы войны я, служа в гражданской обороне Москвы и работая
преподавателем на офицерских курсах, иногда отпрашивался к отцу наколоть ему
дров для маленькой печурки, установленной в его комнате. Дома тогда не топили,
и электричества не было. Папа сидел, с головой накрывшись пальто, при маленькой
коптилочке. Но он был молодец и, несмотря на возраст и голод, сам днём ходил и
покупал, что мог достать. <...> Папа пережил войну в своей комнате. Во
время бомбёжек ни в какие убежища не ходил, а подходил к окну и смотрел, как
рвались зенитные снаряды, летели трассирующие пули, и слушал специфический гул
немецких бомбардировщиков».
По свидетельству членов семьи одного
из друзей Н. А. Варенцова – профессора Н. Е. Пестова, живших неподалеку и
поддерживавших одинокого старика, Николай Александрович в годы войны сильно
бедствовал и болел. Он умер в возрасте 84 лет 22 января 1947 года. Один из его
знакомых, писатель А. А. Солодовников, так сказал о Н. А. Варенцове: «После
1917 года он лишился всего и стал нищим в полном смысле этого слова. Пройдя
через такие духовные перегрузки, он не утратил ясности души, все воспринимал с
благодарением и умер, повторяя "Слава Богу!"». Ныне простой православный
крест осеняет его последнее пристанище на Немецком (Введенском) кладбище, у
Большой боковой аллеи.
Н. Варенцов
Земские деятели
В деревне Чернево, недалеко от моего
имения, имелась старая полуразвалившаяся школа, попечительницей школы была моя
жена. От священника, преподавателя закона Божьего в школе, узнали, что земством
ассигновано 5 тысяч рублей на постройку новой школы и строить ее приступят с
весны этого года.
Зная, что священник [отец] Николай
часто бывает в земской управе и в хороших отношениях с заведующим школами, я
его попросил передать от моего имени члену управы, что я готов выстроить вместо
деревянной школы каменную по их плану и чертежам, но с тем только, что после
выстройки школы и приема ее земской комиссией мне будет внесено 5 тысяч
рублей, ассигнованных на постройку деревянной. Я был глубоко уверен, что сейчас
же последует согласие со стороны земства на мое заявление.
При следующей встрече с отцом
Николаем я его спросил: «Вы сообщили мое заявление в земской управе?» – «Как
же, передал, – ответил он, – но на это они не согласны!» – «Почему?» –
воскликнул я, смотря на священника с удивлением. Отец Николай нагнул немного
голову в сторону, лукаво улыбаясь своими косыми глазами, ответил: «Нужно
думать, при вашей стройке к рукам их ничего не прилипнет!»
Школа была выстроена из осинового
сырого дерева, была холодная, угарная, с ежегодным большим ремонтом.
Было бы очень кстати здесь
рассказать про земских деятелей Кинешемского уезда, где находилась фабрика
Товарищества Большой Кинешемской мануфактуры. Мне много приходилось слышать о
всех непорядках, какие там делались, но, к сожалению, они у меня из памяти
исчезли, а потому придется сказать кое-что из того, что припоминаю.
Благодаря большому количеству фабрик
в Кинешемском уезде, [земство] было очень богатое, но деньги разбрасывались
зря, как говорили, они расходились по рукам деятелей в земстве. Между тем
налоги росли ежегодно и достигали больших размеров в каждом предприятии; указывали,
что налоги с фабрик в кинешемском земстве были вдвое выше, чем во владимирском
земстве. Заправилы земства не стеснялись проводить шоссейные дороги в свои
имения, находящиеся в глухих, отдаленнейших частях уезда, а не устраивали
шоссе [там], где была крайняя необходимость от большого движения; тоже была
выстроена земская больница далеко от населенных мест, но зато близко к усадьбе
одного из начальствующих лиц в земстве. У меня осталось впечатление от всех деятелей
кинешемского земства, что они преследовали лишь свои личные интересы, мало
заботясь об общественных.
Н. Варенцов
Сосед
по даче
В
Московском Торгово-промышленном товариществе был покупатель Алексей Васильевич
Смирнов, имеющий в деревне Ликино фабрики. Когда я познакомился с ним, ему по
виду можно было дать 60 лет. Он был крепким человеком и, нужно думать, с
сильным духом и твердой волей. Его серые проникающие глаза глубоко сидели в
черепной коробке, и в них совершенно не было заметно переутомления, с ясным и
немного лукавым взглядом. С его худощавого лица с большим горбатым носом, узкой
бородой и тощего, высокого, но здорового тела можно было нарисовать
монаха-аскета, если нарядить его в рясу. Говорил он спокойно, но чувствовалось,
что он принимает в сердце все близко, и, когда приходилось задеть у него
какую-либо слабую струнку, он краснел и, смеясь, говорил: «Ну, что ты
говоришь! Пожалуй, можно о себе на самом деле подумать, что всё это так!» Про
него можно было сказать купеческими словами: «на кривой не объедешь». Костюм А.
В. Смирнова очень напоминал одежду, носимую в то время разжившимися
подрядчиками, лавочниками и церковными причетниками, обыкновенно носившими
длиннополые сюртуки с картузами на голове или мягкими фетровыми шляпами,
заслужившими долгой ноской хорошую о себе память.
В
летнее время, спеша на дачу в свое имение, мне приходилось встречать Алексея
Васильевича, шествующего на Курский вокзал, на станции которой в Бутове в
имении купца Михайлова он жил на даче; имение Михайлова было рядом с моим.
Признаюсь, мне было крайне неприятно проезжать мимо Алексея Васильевича на
своем рысаке, управляемом красавцем кучером Василием, считавшимся единственным
в Москве по своей красоте и осанке, а главное, ничего не пьющим хмельного; меня
всегда смущала роскошь моего выезда перед почтенным и скромным в своей жизни
стариком, обладателем больших миллионов и очень популярным среди
мануфактурщиков.
Я
останавливал лошадь и очень просил Алексея Васильевича [разрешить] довезти его
до вокзала. Он садился, но, ехидно улыбаясь, говорил: «Спасибо, только, право,
тебе будет неловко ехать со мной! Я замараю своей обувью твой экипаж!»
Нужно
думать, Алексей Васильевич, желая отблагодарить меня за мою любезность, пришел
ко мне на дачу с визитом в то время, когда огородник принес в корзине
собранные им из парников огурцы. Это приблизительно было в первой половине
мая. Он с усмешкой спросил меня: «Огурчики обошлись тебе небось по десяти
рубликов – не меньше?»
Познакомившись
с моими детьми, он поведал: «Имею удовольствие видеть пятое поколение
Варенцовых!» Он рассказал, что, будучи почти таких лет, как были мои дети, он
часто ездил в Москву из своей деревни Ликино на лошади со своим отцом,
продававшим выработанный товар, а из Москвы нагружали телегу разными товарами
для своего изделия. Отец его и он были коренными покупателями у моего прадедушки
Марка Никитича и после его кончины остались покупателями у моего деда и отца,
а теперь мне приходилось иметь с ним дело по хлопку.
От
одного из его родственников мне пришлось узнать кое-что из жизни А. В.
Смирнова. Отец Алексея Васильевича был крестьянин деревни Ликино,
приблизительно в конце тридцатых и сороковых годах того столетия имел у себя в
избе несколько ткацких станов и на них вырабатывал льняные полотна, а потом
перешёл на хлопчатобумажную пряжу. Старик Смирнов, трезвый, трудоспособный и
умный, скоро составил некоторый капитальчик, давший возможность поставить
самоткацкие станки, и начал вырабатывать очень ходкие товары, составив этим
себе репутацию дельного фабриканта. Его сын, Алексей Васильевич, продолжал
дело отца, усовершенствуя и улучшая производство. Жена Алексея Васильевича
оказалась ему большой помощницей; про нее говорили, что она знанием ткацкого
дела не уступала своему мужу и во время его отсутствия вела фабрику с таким же
успехом. И уже в конце прошлого столетия Алексей Васильевич составил себе
большое состояние, давшее возможность выстроить хлопчатобумажную фабрику.
А.
В. Смирнов был фанатичным старообрядцем, не выносившим православных, но с ним
случилось удивительное происшествие, после чего он перешел в православие и
сделался врагом старообрядчества. Рассказывали, что Алексей Васильевич серьезно
захворал, лежал в своем доме в деревне Ликино, лечившие его доктора признали
его положение безнадежным. Он долгое время находился в бессознательном
состоянии. Было это с ним в летнее время, когда обыкновенно из года в год
чудотворная икона Божьей Матери, находящаяся в каком-то из близлежащих
монастырей, ежегодно носилась по соседним деревням. Ее встречали в деревнях с
особым почетом, в сёлах – со звоном, с облаченным духовенством и почти всеми
православными жителями, совершавшими перед своими домами молебствия. В это
время начинался перезвон колоколов и продолжался все время вплоть до выхода
иконы из села.
При
благовесте колоколов Алексей Васильевич очнулся и спросил жену: почему звонят?
Она отвечала, что никониане встречают икону Божьей Матери. «Пригласи к нам в
дом и отслужи молебен», - сказал Алексей Васильевич. Его жена, будучи таковой
же заядлой старообрядкой, пришла в ужас, испугавшись, что он рехнулся от
болезни. Алексей Васильевич ей сказал: «Пригласи – и я выздоровлю. Во сне
видел явившуюся ко мне Богородицу, сказавшую: "Иду в ваше село, прими меня
в доме, отслужи молебен, и ты выздоровеешь"».
Его
просьба была исполнена на удивление всего села, знавшего его отношение к
православию. Вскоре после этого здоровье Алексея Васильевича начало
поправляться, и он выздоровел. После чего он перешел в православие и сделался
таким же нетерпимым к старообрядцам, как раньше он был к православным.
Выстроил, как мне пришлось слышать, больше десяти церквей в разных местах
губернии, где была нужда в них.
В
1905 году было на Бирже общее собрание выборщиков для избрания председателя
Биржевого комитета вместо отказавшегося Н. А. Найденова. Было двое кандидатов
занять эту должность – Григорий Александрович Крестовников и Павел Павлович
Рябушинский, последний был старообрядцем. Алексей Васильевич, будучи на
собрании как выборщик, подошел ко мне и сказал: «Скажи! Неужели выберут Рябушинского?
Ведь это стыд! Старообрядец будет стоять во главе купечества, как будто нет
достойных православных!»
Из
этих фраз можно было видеть, что Алексей Васильевич всю свою страстность в
вероисповедании перенес даже на общественные дела.
Алексей Васильевич был
один из последних славных купцов, постепенно исчезающих из круга московского
купечества. Он, имея большое состояние, жил скромно, расходуя на себя весьма
мало, довольствуясь тем обиходом, к которому он привык, без всякого желания потщеславиться.
В какой сумме простиралась его благотворительность, мне неизвестно.
Вся его благотворительность делалась по заповедям Христа: «Пусть одна рука не
знает, что делает другая»; без всякого желания за неё получить благодарность от
имеющих власть, раздающих чины и ордена.
Он,
имея много сотен тысяч рублей годового дохода, жил в скромном доме в Москве,
на Большой Алексеевской, несколько летних годов жил на даче в Бутове, уплачивая
за дачку рублей 400, и некоторым из живших там с ним в соседних дачах пришлось
видеть его гуляющим по парку в 5 часов утра, когда он был вполне уверен, что
все крепко спят. Алексей Васильевич в туфлях и халате изливал свои чувства
благодарности к Создателю всего во время раннего чудного летнего утра, с пронизывающими
лучами солнца, проникающими сквозь листву деревьев, оживляющими растительность,
с упоительно душистым воздухом и пением, щебетанием птиц. Мне об этом пришлось
слышать от московского купца Николая Дмитриевича Ершова, соседа по даче,
прогулявшего всю ночь в Москве и вернувшегося на дачу с первым утренним
поездом. Ершов, рассказывая об этом, старался представить старика в смешном
виде: распевающего старческим фальцетом молитву «От юности моея мнози борят мя
страсти...».
Я
не помню год смерти Алексея Васильевича Смирнова. В храме была торжественная
обедня, с отпеванием, при участии большого количества духовенства во главе с
каким-то важным архиереем, проявившим свою монашескую скромность сильным
опозданием прибытия к началу службы, заставившим всё собравшееся духовенство и
народ, пришедший почтить усопшего, долго ожидать начала службы, а потому обряд
кончился очень поздно, утомив всех до чрезвычайности.
У
Алексея Васильевича осталось двое сыновей; старший занимался торговым делом, а
младший, Сергей Алексеевич, кончивший университет, стал известен тем, что во
время Керенского был в числе министров Временного правительства.
Н. Варенцов
1904
– 1905 годы
Москвичи любили встречать Новый год
весело, но встреча Нового, 1904 года, была особенно весела. Кого бы я ни спросил
из своих знакомых, как встречали Новый год, от всех получал ответ: «Весело!»
Многие устраивали у себя балы, костюмированные вечера, но большинство заранее
записывались на столики в ресторанах, спеша занять в них лучшие места. Рестораны
«Метрополь», «Прага», «Эрмитаж», «Яр», «Стрельна» – все были переполнены
публикой до отказа с 11 часов вечера разряженными дамами, усыпанными
бриллиантами, мехами, цветами; мужчинами во фраках. В 12 часов вся публика,
стоя, подняв бокалы с шампанским, чокалась, и кругом только было слышно: «С
Новым годом, с новым счастьем!» Шампанское лилось, с выпитием неисчислимого
количества бутылок, на радость французских виноделов. Были все довольны встречей
Нового года и проведенным временем. Вернувшись домой, ложась в кровать, думали:
этот год, наверное, принесет нам более счастья.
Но, как говорят, «человек
предполагает, а Бог располагает»! Так и случилось в этом 1904 году: вместо еще
большего счастия получилось большое неожиданное горе.
Мы, русские, были мало осведомлены о
политическом положении государства, жили и наслаждались жизнью, уверенные, что
в нашем государстве все благополучно и идет хорошо. 27 января неожиданно разразилась
война с Японией; накануне никто из москвичей не думал, что это может случиться.
Я внимательно прочитывал газеты, вращаясь в биржевых сферах, всегда
внимательных к политическим делам, не мог даже и подумать о войне.
Накануне объявления войны я купил дом у Серебрякова, на
углу Рождественки и Варсонофьевского переулка, и уговорились с ним на другой
день в 11 часов утра быть в конторе нотариуса Сусорова, чтобы совершить купчую
крепость. В этот день за утренним чаем развёртываю газету и с ужасом
прочитываю: война объявлена. Спешу в банк, чтобы ликвидировать процентные
бумаги для уплаты Серебрякову, но получаю там ответ: «Кто же у
вас в данную минуту купит? Бумаги, несомненно, в цене должны упасть», – и мне
пришлось отказаться от купленного дома.
На объявление войны Японии смотрели
довольно сдержанно: кто мог думать, что небольшая Япония представляет из себя
такую большую силу; думали, что война кончится для нас благополучно: «Шапками
забросаем япошек!» Но что ни день, дела наши шли на войне все хуже и хуже, но
мы еще были уверены, что они скоро поправятся.
В марте месяце я поехал с женой за
границу; побывали в Вене, Венеции, Риме, Неаполе, во Флоренции, в Париже и в
Берлине только проездом; и где бы мы ни были, везде встречали суетящихся
низеньких, юрких желтолицых японцев с их женами, одетых по последней моде,
снующих по платформам железных дорог целыми группами, нужно думать,
исполняющих какие-нибудь серьезные задания их правительства во всех городах
Европы. Для меня эти встречи были крайне тяжелы и неприятны из-за всех наших
неудач на войне, и я еле сдерживал себя, чтобы не пырнуть из них кого-нибудь,
так было досадно и обидно за мою несчастную родину.
Во Франции на одной из каких-то
станций, когда мы вышли с женой из вагона и разговаривали, к нам подошел
почтенный француз и спросил: «Вы русские? Скажу вам неприятную новость:
броненосец «Петропавловск» взорван японцами, причем погибли адмирал Макаров и
великие князья». После такого известия путешествовать было неприятно;
остановились в Париже на короткое время и спешно выехали в Москву через Берлин.
На адмирала Макарова возлагали
большие надежды не только у нас в России, но и в Европе, отмечая его большой
ум, решительность характера и знание морского дела, – и эта надежда рухнула!
Главнокомандующим был назначен генерал Куропаткин; его назначением были довольны,
помня те славные бои, где был командующим генерал Скобелев, а Куропаткин
начальником его штаба, приписывая славу Скобелева и Куропаткину.
Узнав о назначении Куропаткина на
этот высокий пост, мне припомнилась его поездка в Среднюю Азию, когда он был
военным министром. Мне пришлось быть в Коканде вскоре после его отъезда оттуда.
Многие русские горожане в это время осуждали Куропаткина за его речь, произнесенную
при приеме русских горожан Коканда, называя его бестактным и неглубоким
человеком.
Куропаткин обратился с довольно
резкой речью, высказывая им порицание за их недружелюбное отношение к
офицерству местного гарнизона, и в заключение сказал: «Все должны помнить, что
пребыванием здесь, в Коканде, обязаны исключительно военной силе, пролившейся
достаточно крови по завоеванию этого края, а потому должны относиться к военным
с подобающим уважением».
Обыватели Коканда поняли, что
Куропаткин был поставлен местным военным начальством в известность, что между
местным офицерством и горожанами создалось недружелюбное отношение: так, штатские
не посещают военного собрания, где бывают танцевальные вечера, а устроили свой
клуб, куда не допускают офицерство.
Куропаткин, вместо того чтобы
разобраться в причинах таких недоразумений, переложил вину с больной головы на
здоровую, чем еще более ухудшил отношения между военными и штатскими.
Распри же начались оттого, что
некоторые невоздержанные и плохо воспитанные офицеры, будучи выпивши,
обращались с семейными дамами крайне непринужденно, позволяя себе разные
вольности, возмутившие мужей этих дам. Все штатское общество приняло сторону
оскорбленных и перестало посещать военный клуб, а потом устроили свой, куда не
допускали посещать скандалистов-офицеров.
Возмущенные речью Куропаткина
горожане говорили: «Речь Куропаткина показывает, что он плохой администратор:
не разобравшись в причине создавшегося озлобления, он сказал свою речь не тем,
кому следует, а именно ему следовало бы пробрать военное местное начальство,
распустившее подчиненных ему офицеров».
Как-то уезжая с ночным поездом в
свое имение, узнал от носильщика, что с экстренным поездом сегодня выезжает на
войну главнокомандующий Куропаткин. Я побежал посмотреть: не увижу ли
Куропаткина.
Куропаткина не увидал; как мне передали,
он был у великого князя Сергея Александровича, и, когда он оттуда может
вернуться, никто не знал.
Поезд состоял из нескольких вагонов;
салон-вагон был залит электричеством, но, что меня удивило, все стены вагона
были увешаны разных размеров иконами в серебряных и золотых ризах, подносимые
Куропаткину обществами, учреждениями и частными лицами, и все они ехали с ним
на войну; мне же казалось, чтобы только перекреститься перед каждой иконой,
потребовалось бы несколько часов времени.
Смотря на этот салон-вагон, мне
вспоминалась поездка, описанная «Русским словом», одного генерала, кажется, по
фамилии Штакельберг, он ехал с супругой, с ребенком и с двумя коровами, занимая
несколько вагонов, а между тем в то время армия нуждалась сильно в паровозах и
в вагонах. Уезжая к себе в имение, я думал: Суворов навряд ли бы поехал на
войну с таким бесчисленным количеством образов и не взял бы семьи и коров!
К довершению к плохому настроению
московского общества от получаемых скверных известий о войне разразился
необычайной силы ужасный ураган над Москвой и Московской губернией.
Я теперь не помню, в каком месяце он
произошел, либо в июне, либо в июле, приблизительно в 4 часа с минутами дня,
когда я обыкновенно приезжал к поезду, чтобы ехать в имение; когда я выехал на
площадь перед Курским вокзалом, то заметил надвигающуюся страшную черную густую
тучу, каких мне раньше и после не приходилось видеть. Едва я успел вбежать на
станцию, начался страшный ливень с сильным градом, размером не меньше
голубиного яйца. Пробрался к вагону и затворил за собой дверь, но кондуктор,
вошедший за мной следом, не мог уж закрыть дверь вагона, несмотря на помощь со
стороны пассажиров: так был силен ветер! Порывы ветра раскачивали вагон из
стороны в сторону, с опасностью, что [он] может быть опрокинутым; уйти же из
вагона не представлялось возможным: град, как бешеный, колотил по крыше вагона,
а дождь лил как из ведра. Мы довольно долго стояли на станции; ураган
постепенно слабел, показалось голубое небо, и наконец поезд тронулся. Подъезжая
к станции Чесменка, где шоссе идет параллельно линии железной дороги, увидали:
несколько крестьянских возов лежали опрокинутыми вверх колесами, большинство
телеграфных столбов покачнулись, некоторые из них сломаны, и было много
вырванных из земли, отнесенных довольно далеко от своего прежнего места; на
многих из уцелевших столбов висели парниковые рамы без стекол, принесенные
ураганом из соседнего огорода.
В Чесменке поезд простоял довольно
долго, и очень медленным ходом тронулись в путь. Не доезжая станции Люблино
полверсты, поезд остановился. Публика, ехавшая с нами в вагоне до Люблино, во
главе с богатым известным купцом Голофтеевым, владельцем имения при станции
Люблино, выскочила из вагона и бросилась бежать к станции.
Наконец мы подъехали к Люблино; еще не подъезжая к
станции, кто-то крикнул: «Смотрите: голофтеевской рощи нет!» На станции уже
было полное смятение: слышались крики, плач,
несколько дам бились в истерике, на платформе станции образовались большие
группы людей, слушающих рассказы о происшедших несчастиях от урагана. Один
какой-то рассказывал, как он был свидетелем, как ребенок был вихрем вырван из
рук матери и поднят на воздух и унесен, и много было других разных рассказов о
событиях этого дня. Отъезжая от Люблино, пассажиры могли любоваться
голофтеевскими дачами, закрытыми раньше деревьями парка и лесом, теперь же они
выделялись на фоне голубого неба.
На станции Царицыно было такое же
смятение и рассказы о несчастиях от урагана; говорили, что в селе,
расположенном по Москве-реке, с балкона дома священника смерч выхватил
какого-то семинариста, пришедшего в гости к сыну священника, отнесло его к
колокольне и о стену разбило ему голову, а из спальни священника был выхвачен
железный сундук и, как перышко, перенесен на другую сторону реки; река же в
это время разделилась широкой полосой на две части, и дно реки было видно на
всю ее ширину.
В Бутово приехали с большим
опозданием; [был] встречен женой, пришедшей на станцию еще до начала урагана;
она была в сильном волнении от тех разговоров, выслушанных ею во время урагана
на станции.
В моем имении обошлось сравнительно
благополучно: было вырвано с корнями и поломано несколько сотен деревьев.
Перед парадным подъездом дома находилась старая красивая береза, хотя она была
не на месте, но при стройке дачи я пожалел ее срубить; эту березу смерч вырвал
с корнем и ствол ее скрутил жгутом. Я эту скрученную часть березы приказал
вырезать на память, чтобы в будущем она могла напомнить об этом страшном
урагане.
В Москве ураганом была уничтожена
Анненгофская роща в Лефортово, так же как в Люблино парк и лес Голофтеева.
Многие старики говорили: «Это
знамение Божие! Это перст Божий!» – усматривая в урагане показатель для
дальнейших тяжелых бедствий для России, с разными дурными для нее
последствиями. Уверяли, что большие народные бедствия почти всегда
сопровождаются необычайными и необъяснимыми явлениями в природе. Ставили в
пример библейское предание о царе Валтасаре, видевшем во время пира руку,
пишущую непонятные слова: «Мене, мене, текел, упарсин».
Действительно, предсказание этих кликуш оправдалось:
вихорь горя прошелся по всей России, то сильно захватывая, то затихая на некоторое
время. Поражения на войне шли одно за одним, сгущая атмосферу внутри
государства. Было общее недовольство, все осуждали правительство с его
бюрократическим строем.
1905 год оказался гораздо хуже
предыдущего, разве только повеселила и порадовала чрезвычайно ранняя весна с
теплой, хорошей погодой. Урожай фруктов был необыкновенный. В моем имении был молодой
фруктовый сад, еще ни разу не приносивший плодов; в этом году все деревья были
усыпаны цветами. Поскольку я боялся обессиления молодых деревьев, были сняты с
деревьев по крайней мере три четверти завязей фруктов, но, несмотря на все это,
урожай получился неимоверный, а так как для плодов не было приготовлено место
для сбережения, то пришлось несколько комнат в доме употребить для склада их.
Многие яблоки получились наливные, с возможностью видеть зерна. 9 мая, в день
моих именин, уже обыкновенная сирень отцвела, а в полном цвету была поздняя –
шпет, новый сорт, выписанный из Германии; тоже цвели пионы, что для них по
времени было весьма рано. Огурцы из парников собирали ведрами, а не десятками,
как это бывало в предыдущих годах.
Но в середине мая все русское общество было потрясено
разгромом нашей армады под командой Рожественского. Это несчастие не могли
спокойно перенести даже такие лица, которые стояли, как казалось, на очень
низкой ступени развития. У меня в имении из года в год работала артель
землекопов, состоящая почти вся из одних родственников, между ними был сильный
мужик Лазарь. Раньше он работал в каменноугольных шахтах, зарабатывая очень
большие деньги, но все их проигрывал и пропивал, ничего не высылая своей семье
в деревню. Его родственники решили больше не посылать туда, а брать с собой ко
мне на работу, надеясь, что он под их надзором не будет зря тратить деньги. Я
помню, в воскресенье утром я шел купаться и проходил по дороге, ремонтируемой
Лазарем. Вид Лазаря меня удивил: у этого добродушного человека были
возбужденные, злые глаза, лицо, покрытое бледностью; я остановился и спросил
его: «Что с тобой? Кто тебя обидел?» Он, ударив молотком камень, отвечал:
«Бают, что весь наш флот уничтожен». – «Где это ты мог слышать?» – «Ходил утром
в Подольск купить себе кое-что, там в лавке говорили».
Вернувшись в дом, я из газет увидал, что сообщение Лазаря верно.
Не буду описывать настроение
купечества после разгрома нашего флота, но сразу сделалось заметным, что даже
те из купцов, которые боялись раньше слышать о каких-либо желательных реформах
в правительстве в очень ограниченных размерах, теперь внимательно прислушивались
к словам «болтунов», как они прежде называли либералов, с сочувствием
покачивали им головами. Во всех кругах общества назрела потребность к большему
свету, воздуху и простору в обновлении старого порядка жизни.
Н.
Варенцов
Жуткие
годыСердце мое
трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня. Страх и трепет нашел на меня,
и ужас объял меня.
Псалтырь. 54, 5—6
Прошло
больше двадцати лет с момента начала революции, и только после этого срока
начинают вырисовываться в голове пережитые страхи и трепеты, и то сравнительно
в мелких случаях из общего характера событий.
С
каждым днем действия революции усиливались, нагоняя все более и более страх и
трепет, с угнетением души и сердца. Были моменты, когда от неожиданного шума
вскакивал, объятый сильным биением сердца, с атрофированной волей и телом:
желаешь бежать, что-то сделать, но сдвинуться с места не можешь; вот эти-то
минуты переживания так ярко выражены в песне псалма, указанного мною в
эпиграфе: состояние души человека от переживания неожиданных приступов
смертельного ужаса.
Для
мирных горожан, привыкших к спокойной жизни, без больших волнений и страхов, было
достаточно таких действий, совершаемых вокруг, выходящих из обыденности:
непрерывающиеся выстрелы из пулеметов и ружей, особенно это чувствовалось в
продолжение ночи; топот лошадей, скачущих галопом по улицам, заставлявший
вскакивать с кровати и быстро бежать к окну, чтобы удостовериться: не у наших
ли ворот они остановятся; снующие легковые автомобили, наполненные матросами,
вооруженными с ног до зубов всяким оружием, вплоть до бомб, прицепленных к их
поясам, производящими аресты опасных для революции лиц; шествие толп
арестованных горожан, окруженных сомкнутой цепью солдат и рабочих с ружьями
наперевес и револьверами в руках; грузовые автомобили, наполненные ребятами с
двенадцатилетнего возраста и выше, с ружьями, направленными на проходящих, с
позами довольно курьезными, взятыми из старинных французских гравюр времен
революции 1793 года; вооруженные солдаты в серых шинелях и папахах, бродящие по
глухим улицам и переулкам, врывавшиеся в квартиры как бы для ареста
спрятавшихся офицеров и розыска скрытых продуктов питания, а кончившие
обиранием драгоценностей и еще тому подобными разными действиями.
Я
же в своих записках хотел бы описать только некоторые эпизоды, лично меня
касающиеся, пропуская все остальное, хотя, быть может, и более интересное, относящееся
к общей жизни обывателей.
В Варварин день – 4 декабря – я из
года в год посещал именинницу, родственницу моей жены, уважаемую мною за
интеллигентность, доброту и отзывчивость, и в этот год счел долгом поздравить
ее. Поехал к ней по окончании денной работы в конторе. Пробыл у нее недолго.
Шел тихо по Курской-Садовой, глубоко задумавшись. Был выведен из задумчивости
надрывающимся плачем, исходившим от легкового извозчика, едущего мне
навстречу. Извозчик оказался мальчиком, сидящим в санях, уткнувшись лицом в
козлы, лошадь шла шажком, неуправляемая. Невольно все встречные
останавливались: так плач этого мальчика бил по чувствам; невольно рисовалось в
голове, что с этим несчастным случилось какое-то непоправимое и безысходное
горе.
Меня этот плач сильно взволновал, я поспешил взять
первого попавшегося извозчика и так погрузился в раздумье, что не обращал
никакого внимания ни на что, и только тогда очнулся, когда услышал над ухом
раздавшийся голос: «Руки вверх!» Оказалось, около меня с двух сторон стояли
молодые люди, держащие у моих висков револьверы; у извозчика было то же самое,
а лошадь держали под узду еще несколько; осталось у меня в памяти: у извозчика
с одной стороны был гимназист, а с другой – молодой человек в студенческой
фуражке. Сказавший мне «Руки вверх!» продолжал: «Вы контрреволюционер, отдайте
оружие, покажите все, что у вас имеется в карманах». Не ожидая от меня ответа,
распахнули мою шубу, и быстро были осмотрены все мои карманы; вынули бумажник и
из брючного кармана кошелек. Я в это время успел окончательно прийти в себя.
Увидал, что нахожусь на Гороховской улице, уже проехал железнодорожный мост и
бывший механический завод Вейхельта. Место очень глухое и по тому времени
весьма опасное, благодаря малонаселенности, близости газового завода и
тупичка, выходящего на полотно Курской железной дороги. Для меня сделалось
ясным, что окружен простыми бандитами. Откровенно сказать, мне не было жаль
денег и даже векселей в сумме 60 тысяч рублей, бывших в моем бумажнике,
только в этот день полученных от одной фирмы за выданные ей деньги. Векселя
были без моего бланка, и их можно было восстановить вновь, но мне было очень
жаль записную книжку, в которую записывались за много лет результаты моей
денежной деятельности в условных цифрах и фразах, не доступных понятию других.
Я попросил бандита вернуть мне эту книжку, как не имеющую никакой ценности. Он
сделал вид, что идет к свету уличного фонаря как бы осмотреть ее, но скрылся
в тупик; все остальные товарищи ринулись за ним; один из последних спросил
меня: «Сколько у вас было денег?» – нужно думать, для контроля
своего атамана при дележе.
Извозчик, обрадованный, что нас
освободили, прихлестнул лошадь и, отъехавши на порядочное расстояние, снял шапку
и начал креститься, говоря: «Я решил: живыми нас не отпустят».
Встретившие меня домашние были
поражены моим видом, как говорили: на мне лица нет. Но меня порадовало, что
часы, которые, я думал, взяты тоже грабителями, висели на часовой цепочке; нужно
думать, во время грабежа выпали из кармана, не замеченные грабителями. На
другой день поставил в известность милицию о моём ограблении и опубликовал в
газете, что векселя, мною потерянные, прошу считать недействительными, и этим
все формальности были исполнены.
Приблизительно недели через две
получил повестку от участкового следователя явиться к нему. Тогда все
участковые следователи были сосредоточены в одном месте, в каком-то из домов
на Петровке. Следователь оказался очень почтенный человек и сообщил мне, что
векселя мои найдены и грабители арестованы. Причем сообщил мне: если пожелаю
удостовериться, что это те самые грабители, то он даст мне пропуск в тюрьму,
где я могу их осмотреть, но, нагнувшись ко мне, тихо сказал: «Советовал бы вам
отказаться от осмотра их, чтобы в дальнейшем избежать могущей быть с их
стороны мести». От следователя я узнал, что векселя и послужили причиной их
ареста при пожелании их сбыть кому-то.
Ближайшие дни после победы революции справлялись: стены
Кремля были увешаны красными материями, ниспадавшими со стен большими
широкими полотнищами. Проходя по Красной площади в час дня в гостиницу
«Националь», где ежедневно завтракал со своими товарищами по работе,
остановились изумленные при необычном явлении: при тихой, ясной солнечной
погоде полотно, висевшее около Никольских кремлевских ворот,
над которыми был помещен очень почитаемый образ св. Николая-угодника, рвалось
на клочья и падало на землю. Мы остановились около собравшейся толпы, любуясь
на это интересное зрелище; из толпы раздавались возгласы: «Это знамение – быть
беде!»
Кстати сказать, у этих ворот
происходил один из сильных боев. Со стороны Никольской улицы и Иверского
проезда пули сыпались градом, причиняя большое разрушение стенам. При ремонте
этих ворот было обращено внимание, что в икону св. Николая Чудотворца попала
лишь одна пуля в низ правой ноги, но, что всего было удивительнее: пули
ударялись почти сплошным кольцом по окружности круга, обыкновенно
изображаемого у святых вокруг головы, не задев этого сияния. Икону
сфотографировали, и одна из копий фотографии имеется у меня.
Встреча Нового, 1918 года, несмотря
на тяжелые переживания, справлялась у меня дома, с небольшим числом моих
знакомых, живших недалеко от меня. Эта встреча Нового года по изобилию и,
пожалуй, роскоши была последней в моей жизни. Сидели за столом, обставленным
разными вкусными кушаньями, закусками и заграничными винами вплоть до
шампанского «Вдова Клико». Чокались с пожеланием нового счастья, но, как
оказалось потом, все делалось хуже, и несчастье следовало всюду за нами,
нещадно увеличиваясь.
1918 год проходил еще в достаточном
количестве продовольствия, но с ежедневным поднятием цен на него. Отсутствия
продовольствия и повышения цен я еще серьезно не чувствовал, так как моё именьице
снабжало молочными продуктами, яйцами, птицей, окороками ветчины и соленым
мясом; крупа, мука, сахар, кофе, чай, мыло менялись на мануфактуру,
производимую фабрикой, где я работал. Хотя доставка продуктов в дом была
весьма затруднительна, но при ловкости и изворотливости спекулянтов, умеющих
какими-то способами получать незаконные мандаты, доставлялись поздним вечером
в чемоданах на автомобиле. Дом, где я жил, был старинный, имел под полами и стенами
скрытые помещения, незаметные для посторонних, но куда можно было поместить
большое количество разных предметов, и это давало возможность думать, что при
обысках их не найдут, а потому и не реквизируют.
Взбаламученная революцией народная
серая масса людей потеряла все устои нравственности; у разнузданных, темных
людей начали образовываться самые дурные страсти, выражающиеся в своеволии, в
грабежах, предательствах, изменах, вплоть до убийств; причем все страсти усиливались
и расширялись по периферии государства, проникая в самые глухие места, и выходки
бандитов начали выходить из пределов всякого терпения. Дома с многочисленными
жильцами образовывали охрану из лиц, живущих в доме. Парадные двери в
большинстве домов были заколочены, и вход разрешался только с черных ходов; у
ворот, всегда запертых, были дежурные лица, пропускающие только своих, а неизвестных
со строгим опросом.
Ко мне в дом врывались два раза
солдаты с ружьями, в то время когда меня не было дома; первый раз днем, как
будто бы для розыска скрывающихся офицеров, а во второй раз – поздним вечером
требовали хозяина дома, то есть меня. Я был осведомлен по телефону об этом
налете, с предупреждением, чтобы я не приходил в дом; солдаты скоро ушли, но
предупредили, что они опять сегодня же зайдут, и я просидел в гостях до 2
часов ночи и, вернувшись домой, не мог спать: малейший шум у ворот дома или
звонок к дворнику заставляли меня бежать к окну, чтобы посмотреть: не за мной
ли пришли? Мне же из дома скрыться было легко, через сад и ворота другого
дома, выходящего на другую улицу.
Правительство должно было прибегнуть
к крутым мерам и расстреливало бандитов пачками и даже, как рассказывали, без
суда; одному из наших служащих (Алфимову), живущему в каком-то из переулков
Бронной улицы, недалеко от полицейской части, пришлось увидать трех солдат,
ведущих одного бандита. Подойдя к воротам полицейской части, идущий сзади
бандита солдат немного отстал, прицелился из ружья в затылок бандита и наповал
его убил; выбежавшим из части милицейским сказал: «Хотел бежать, я его
пристрелил». Милицейские подобрали убитого и отнесли во двор части. И таковые
меры против бандитов употреблялись довольно часто, как говорили и подтверждали
другие.
Каждый день приносил какие-нибудь
неожиданности и неприятные новости. Ложась спать, говорили: «Слава Богу! День прошел,
что ожидает нас ночью?» Вставая утром, тоже говорили: «Что день грядущий нам
готовит?» Передавать все эти происшествия невозможно, по изобилию и
разнообразию их; да и теперь они не интересны, так как прошедшие два десятка
лет значительно понизили их интенсивность, но в то время сердце от них сильно
трепетало и душа наполнялась страхом и ужасом.
Кругом все бурлило, шумело, митинговало; темная, серая
масса людей ждала какой-то новой, особой жизни; понятно, все это строилось за
счет лиц, имеющих состояние; нередко приходилось слышать: «Довольно попили
нашей кровушки, теперь мы будем наслаждаться!» Крестьяне ожидали с нетерпением
раздела помещичьих земель, лесов, усадеб; рабочие желали быть хозяевами
заводов, фабрик, уже распределяли между собой должности, мечтая занять более
оплачиваемые, с возможностью кроме жалованья извлекать от них кое-что в свою
пользу; немилосердно критиковали работу правления, инженеров, мастеров и
вообще всех лиц, стоящих выше их по служебному положению. Служащие еще вели себя
довольно скромно, но, несомненно, мечтали засесть на места хозяев, с дележом
прибыли от предприятий между собой. Мне как-то пришлось зайти в парикмахерскую
на Никольской улице, где помещались ресторан и гостиница «Славянский базар».
Швейцар, не стесняясь посторонней публики, излагал парикмахерам в страстной
речи всю несправедливость к трудящимся. Он говорил: «Ты работай целый день,
заработаешь какие-то гроши, а вот я швейцаром в «Славянском базаре» уже много
лет, вижу много купечества; сюда ходят, придут, засядут за стол, пьют, едят до
отвалу, а в это время их приказчики торгуют, собирают денежки и, вернувшимся
сытым хозяевам вручают в руки: пожалуйте, наторговали мы вам; хозяева положат
в карманы да на лошадку к дому, где пообедают, а вечером либо на бал, или в
театр, а оттуда опять в ресторан ужинать. Это и мы можем так работать; так
почему же теперь им на нас не поработать?» Я заметил, что речь швейцара
пришлась по душе парикмахерам, они с удовольствием его слушали и ему не
возражали.
В правлении, где мне пришлось стоять
во главе, особых эксцессов со служащими не было, хотя большинство из них были
молодые люди, но все-таки нашлись трое пропагандирующих и возбуждающих
остальных, но успеха не имели. Случайно мне пришлось встретить их через 7—8 лет;
было видно по всему, что эта встреча была для них приятна: они высказывали
все, что им пришлось пережить за эти годы, и с особым чувством вспоминали время
своей работы в Товариществе. Были очень сконфужены, когда я им заметил и
напомнил, что они в то время держались другого мнения – с ожиданием «земного
рая».
Освободительное движение увлекло и домашнюю прислугу, что
выражалось в небрежном отношении к делу, отлучке из дома в неурочное время,
слежке за господами и подслушивании их разговоров, грубости, дерзости и
доносах, а главное – растаскивании хозяйского имущества. Хозяева смотрели на
все эти проделки прислуги сквозь пальцы, применяя
библейскую истину: «Во время народных волнений будь кроток, как голубь, и мудр,
как змея». У меня прислуга была вся сравнительно хорошая и доброжелательная, и
то кто-то из них донес о наших складах провизии. Однажды днем явился агент ЧК с
двумя рабочими, и приступили к обыску квартиры. Осмотрев ее довольно быстро,
наконец подошли к тому месту, где была секретная дверка на чердак с хранящимися
там продуктами; агент тщательно осмотрел всю стену при помощи электрического
карманного фонаря. Нужно сказать, что секретная дверка находилась на высоте
роста человека, завешанная картиной; агенту не пришло в голову, что эта маленькая
картина могла бы закрывать дверку хода, куда мог проникнуть разве только
мальчик 8 – 10-летнего возраста. Из этого осмотра агентом ЧК я и заключил, что
был донос, так как он в других местах квартиры осматривал небрежно, а здесь, по
его распоряжению, даже пришлось отодвигать шкаф, стоящий в углу этого
коридора. Нужно представить себе состояние моего духа в это время: открытие
дверки дало бы право реквизировать все продукты, запасенные на год, с
возможностью и моего ареста за укрывательство его, и, может быть, чего и
похуже.
Можно было в то время часто видеть
на улицах телеги или легковых извозчиков, нагруженных мешками, кульками разных
размеров, начиная от шести пудов до нескольких фунтов, реквизированных у
запасливых обывателей, эскортируемых вооруженной охраной.
Вскоре началось национализирование
недвижимости в Москве. С лишением доходов пришлось испытать разные неприятности
от съемщиков, в виде мелких уколов самолюбия: бывшие квартиранты, жившие и
имеющие в моих домах торговые помещения по многу лет, сразу переменили свои
отношения к собственникам: при встрече не кланялись, делали вид, что не узнают,
как бывало раньше, задолго до встречи спешившие снять шапку и с полным
уважением трясти поданную им руку; не предполагая, что их участь в недалеком
будущем будет не лучше моей. Таковые отношения могли произойти только оттого,
что они считали себя уже коллективными собственниками имущества, с правом
никому не платить за аренду помещений. Все эти и другие мелкие уколы самолюбия,
понятно, не наносили серьезных сердечных ран, но благодаря непривычке к ним
напоминали проведенную летнюю ночь в крестьянской избе – так называемых
современных дачах – [в беспокойстве] от укусов клопов, от которых приходилось
избавляться уходом на свежий воздух или сеновал.
С местом своих занятий приходилось
сообщаться при помощи пешего хождения, так как ехать на трамвае из-за
переполнения [было трудно], а на своей лошади или автомобиле представлялось
невозможным из-за высаживания собственников чернью и даже избиения их. Идя
домой с занятий, очень часто приходилось догонять своих знакомых, живущих на
одной улице со мной; понятно, начинались разговоры о происходящих событиях; и
почти всегда видели около нас теснившихся подозрительных субъектов,
прислушивающихся к нашим разговорам; среди них бывали и мальчики. Так, однажды
мальчик, на которого мы не обращали ни малейшего внимания, подслушавши весь наш
разговор о положении религии и церквей, не вытерпел: пробежал шагов на десять
вперед нас и закричал: «Эх, вы! В Бога верите, а его нет!» Пустился бежать
опрометью, лишь сверкая своими пятками, нужно думать, боясь за свои уши. В
другой раз, идя в церковь, перегнал рабочего, идущего с мальчиком.
Раскрасневшийся и взволнованный рабочий обратился ко мне со словами: «Господин,
посмотрите! Этот бздун, которого от земли почти не видать, убеждает меня, что
Бога нет, а верят в него только дураки!»
Когда выпал снег, приехавшая из
имения моя экономка, Наталья Павловна Обухова, начала убеждать меня приезжать в
имение, уверяя, что мне не угрожают никакие опасности, так как крестьяне
относятся ко мне очень благожелательно. Подозрительные элементы местных крестьян,
освобожденные из мест ссылок и тюрем, наехавшие в деревню осенью, перебрались в
Москву, где надеются составить себе хорошую карьеру, а потому вокруг имения
тишина и порядок, и я могу в нем спокойно отдыхать, находясь в отдаленности от
всего, что делается в Москве. И я начал ездить туда, как и раньше всегда делал,
накануне праздников в два часа дня выезжал из Москвы, оставался ночевать, а
вечером следующего дня уезжал обратно.
Проведенное время в имении меня сильно укрепляло: хороший
чистый воздух, тишина, гулянье на лыжах по лесу, никаких встреч с посторонними
людьми, оранжереи, наполненные разными цветами, как-то: цинерариями, душистыми
фиалками, примулами, крокусами, сиренями, ландышами, – действовали на меня
превосходно, хотя чувствовалась в имении большая разруха: рабочих осталось
мало, военнопленные австрийцы еще осенью убежали. Пришлось продать часть
лошадей, коров, сократить овец и свиней, но это отчасти шло на пользу моим
нервам, не приходилось волноваться, а пользоваться только природой, беря все,
что она дает. Возвращался в Москву совершенно
обновленным человеком. Так продолжалось, как мне помнится, до середины марта.
В воскресенье Наталья Павловна накормила меня блинами с
густой сметаной, в которую входила ложка и так стояла. После блинов я гулял,
вернулся домой к чаю, как в это время вбежала ко мне вся бледная и
взволнованная Наталья Павловна и мне на ухо сообщила: «Пришли крестьяне с
каким-то предводителем и требуют передачи имения и всего, что в нем имеется,
причем желают принять все либо от меня, либо от садовника, а не от вас лично».
Вспоминаю, что от такого известия я вскочил со стула, с трепетным от ужаса сердцем,
как бы парализованный; предполагаю, что такое состояние бывает с людьми от
неожиданного для них, нахлынувшего большого горя или неожиданной близкой
смерти. Вернувшаяся вскоре Наталья Павловна нашла меня стоящим все на том же
месте, она постаралась меня успокоить, сказавши, что крестьяне не думают делать
мне лично каких-нибудь неприятностей, они очень сконфужены порученной им описью
имения и объяснили, что пошли только потому, что на меня донесли о спекуляции
хлебом и получении десяти вагонов муки, припрятанных мною в имении, между тем
вся деревня голодает, а потому просят указать, где она припрятана. Наталья
Павловна указала им, что получено не десять вагонов муки, а только один,
требующийся на год для прокормления рабочих, и эта мука лежит в амбаре в
закромах, но, видя, что они сомневаются в этом, она предложила им сходить к
начальнику станции, который подтвердит правильность ее слов и может
удостоверить железнодорожными книгами, куда вписываются все поступления на
станцию. Крестьяне выбрали среди себя уполномоченных к начальнику станции, а
остальные отправились с садовником на скотный двор. После этого я успокоился, с
возможностью соображать, я сказал ей: «Я сейчас пойду к Боголепову (имеющему
небольшое именьице в трех верстах от моей усадьбы), прошу вас вечером, к отходу
вечернего поезда в Москву, прислать за мной лошадь с рабочим Трифилом» – и,
переодевшись в свое городское платье, вышел из имения, покинув его навсегда.
Путешествие по боголеповской земле было чрезвычайно тяжелое: каждую сажень приходилось
брать приступом, сделаешь шаг – и ноги твои проваливаются в рыхлый снег,
выкарабкиваешься – опять при следующем шаге находишься в том же положении; и
только в редких местах, где наст был твердый, мог удержать свое тело в
равновесии. Хороший, чистый воздух, уже попахивающий весной;
сильное утомление, отвлекавшее от тяжелых дум, удерживали мои нервы в
равновесии. Как я потом узнал, пошел в имение Боголеповых дорогой, по которой
обыкновенно ходил летом, а оказалось, их зимняя дорога шла по земле их соседа
Салтыкова, хорошо объезженная и утоптанная. Наконец я добрался до усадьбы и
узнал от хозяев, что в окружающих их имениях уже опись произведена крестьянами
села Качалова во главе с качаловским попом, вооруженным ружьем, и они уверяли,
что поп вел себя очень грубо.
На станцию меня благополучно
доставил Трифил. Я занял в углу почти темного и нетопленого вагона место и
предался тяжелым мыслям. Вспоминал, как десять дней тому назад ко мне собрались
гости; за чаем начались разговоры, понятно, все на одну и ту же тему, о
происходящем у нас в России. Один из присутствующих, Николай Алексеевич
Осетров, почетный мировой судья города Москвы, вынул из кармана бумагу и прочел
вслух стихи, фамилию автора я забыл. Они были написаны очень хорошо и
жизненно, каждая их строфа била по нервам, и всех слушающих сильно волновали.
В стихах излагал помещик свое душевное состояние при
ожидании, что не сегодня, так завтра нахлынет в его родовое имение толпа озверевших
крестьян под предводительством каких-то темных, неизвестных лиц и весь его
уютный, культурный дом, со всеми реликвиями, сбереженными им и его предками,
будет уничтожен в короткий срок. Помещик переходил из комнаты в комнату,
останавливался перед всеми вещами, дорогими по воспоминаниям о светлых и тяжелых
пережитиях его семьи в течение более полуторастолетнего владения имением. Он
подходил к портретам его предков, говоря каждому: «Прощай!..», к шифоньеркам,
наполненным разной посудой, с висевшими тарелками и блюдами на стенах,
вспоминая, как его матушка бережно обходилась с этими хрупкими вещами, не
дозволяя дотрагиваться прислуге до них, лично вытирала пыль и мыла их,
рассказывая ему, еще отроку, а потом юноше, историю вещей, дорогих семье по
воспоминаниям, к старинному оружию, развешанному на коврах по стенам его
кабинета, и каждой вещи он говорил «Прощай!» со слезами на глазах и с болью в
сердце. Вышел из дома с котомкой на плечах, он обошел кругом дома, прощаясь с
ним, с его колоннами, с парком, наполненным столетними липами, дубами, вязами,
с фруктовым садом, с прудом. Боясь задерживаться в имении, чтобы не при нем
пришли толпы крестьян, как это уже случилось с его
соседями-помещиками, где озверелые люди уничтожали все, что попадалось им под
руки, убивая и расхищая скот, вырубая парки и фруктовые сады, сжигали дома со
всеми находящимися в нем ценностями и даже с убийством сопротивляющихся им
помещиков.
Когда Н.А. Осетров кончил читать
стихи, то все слушающие сидели с понуренными головами и влажными глазами – так
тяжело подействовали они на всех.
Мой уход из имения, понятно, не был
так тяжел по воспоминаниям, как у этого помещика, но все-таки он доставил мне
большое горе. Я купил землю с лесом, не считая полуразвалившейся гнилой дачи, на
этой земле больше ничего не было; в течение двадцатилетнего владения им я
оставил его почти благоустроенным. Уже было выстроено несколько домов для
житья, скотный двор, амбары, проложены шоссейные дороги, канавы для спуска
излишней воды, оранжерея, грунтовые сараи со шпанской вишней, фруктовый сад,
приносящий уже фрукты и по всей усадьбе проложенные защебенные дорожки,
огороженные подстриженными ёлками, с насаженным хвойным лесом, сделавшимся уже
высоким и толстым. Кругом домов был разбит дендрологический красивый сад, и на
выкорчеванных из-под леса местах был хорошо удобренный огород, дававший хорошие
овощи. И я, сидя в вагоне, сказал мысленно всему этому: «Прощай!..»
На другой день приехавшая Наталья
Павловна рассказала, что сдача имения произошла без всяких инцидентов; и
крестьяне были довольны, что я ушел из имения, уполномочив ее остаться во главе
управления. Почему-то они тщательно осматривали под всеми кроватями, предполагая,
что спрятаны какие-нибудь ценные вещи. В довершение, по окончании приемки,
захватили три детских велосипеда. В этот же день рабочему Трифилу удалось
привезти на лошади столовое и постельное белье, картины и часы, сверху закрытые
сеном, счастливо пропущенные у заставы надсмотрщиками. А Наталья Павловна
привезла много разных молочных продуктов.